Было это в 1906 году. Революция не была еще законной супругой, ревниво блюдущей свою законную монополию на любовь. Революция была юной, свободной, огнеглазой любовницей, — и я был влюблен в Революцию…
По воскресеньям через улицы Гельсингфорса торжественно, с музыкой, со знаменами, проходила Красная Гвардия — знаменитый капитан Кок впереди. В парке Тэлэ, среди сосен, серых и красных гранитных глыб, под фаянсово-синим Июльским небом — устраивались маневры и ученья. Шепотом говорили, что там, на этих притаившихся за зелеными бастионами Свеаборгских островках — готовится что-то. А солнце все жарче, небо все тяжелее, все гуще синева, гроза все ближе.
И вот однажды вечером газеты привезли телеграмму: Дума разогнана. На утро в Рабочем Доме — толкотня, лихорадка. Финские рабочие с трубочками. Русские студенты. Свеаборгский матрос — в штатском пальто, а из-под пальто наивно белеет вырез матросской куртки.
На крыльцо вышел «Седой» — весь спрессованный, крепкий, голова подернута инеем, — он слыл участником декабрьских событий в Москве. «Седой» прочитал воззвание членов Думы и объявил:
— Завтра — митинг в парке Кайсаниэмэ. Будет выступать один из членов Думы и — Леонид Андреев.
Все связывали Леонида Андреева с «Мыслью», с «Василием Фивейским», но Леонид Андреев и революция… это было совсем новый Андреевский лик, — и вся русская колония повалила доставать билеты на митинг.
Душный день. На поляне — высокая деревянная, вся в цветах, эстрада, тесная, плечом к плечу, толпа. Сзади, из-за деревьев, подымается темная, пятипалая рука — туча.
— Ах, Господи, пойдет дождь… И он не приедет. Как вы думаете: приедет? — воркует сзади.
Это — партийная девица. Под мышкой — сверток: может быть, прокламации, голова — всегда на бочок, и одним глазом, по-индюшиному, беспокойно поглядывает вверх, на тучу.
Но музыка уже играет. Толпа раздвигается как Чермное море, и в узком проходе среди тысяч глаз — двое: Леонид Андреев в своей черной рубашке, без шляпы, немного бледный, букет красных роз в руках, — и член Думы Михайличенко, приземистая, раскоряченная фигура, на шее — огромный хомут из цветов.
Уж не помню почему — но только меня откомандировали «занимать» Андреева. Он сосредоточенно-рассеян, покусывает усы и, видимо, волнуется. Перед глазами, из-за чьих-то плеч, на цыпочках вытягивается индюшиная голова. Вот уже протолкалась, и впереди всех, и одним восторженным, умиленным глазом сияет прямо в лицо Андрееву, и куда бы ни обернулся, — всюду перед ним, к нему, как стрелка компаса.
— Кто это? — спрашивает на ухо.
— А так — девица партийная. Из обожающих.
Может быть, девица приметила брошенный на нее Андреевым взгляд, — не знаю. Но только — глядь уже дергает меня сзади и шепчет:
— Послушайте… Ради Бога… Познакомьте меня с Андреевым… Я не могу… Я должна пожать ему руку… Я должна…
Познакомил. Девица, вся пылая и вытягиваясь на цыпочках, восторженно лепетала что-то. На эстраде Михайличенко в своем хомуте разматывал неуклюжие, лошадиные, битюговые слова. Пятипалая туча ладонью покрыла солнце, брызнул теплый дождь. Андреев раскрыл зонтик и рассеянно, думая о своем о чем-то, улыбался пылающей девице. Туча быстро свалилась. Опять все ясно, хрустально сине.
Подбежал кто-то.
— Леонид Николаевич, вам…
Андреев немножко рассеянно оглядывался: куда девать мокрый зонтик? Нельзя же с зонтиком на эстраду.
— Леонид Николаевич, ради Бога, дайте я подержу ваш зонтик — ради Бога… встрепетала девица.
Андреев сунул ей зонтик. И вот над головами — бледное, взволнованное лицо, букет кроваво-красных роз. И в тишине — редкие, раздельные слова:
— Падают, как капли, секунды. И с каждой секундой — голова в короне все ближе к плахе. Через день, через три дня, через неделю — капнет последняя, — и, громыхая, покатится по ступеням корона и за ней — голова…
Дальше — не помню. Помню одно: тогда это казалось очень значительным и красивым, и заражало. После каждых двух-трех фраз Андреев останавливался, переводчик, тоже редко и раздельно, невольно подражая в интонациях Андрееву, переводил его речь по-фински. И это торжественное, медленное чередование медленных слов — напоминало пасхальную обедню: священник и дьякон читают евангелие стих за стихом, один по-гречески, другой по-славянски…
Кончил. Долгая овация. Жадной, тесной кучкой осадили его внизу, у эстрады. Вытянутые через плечи головы, — настороженные уши, ловят и прячут какие-то обрывки слов. Наконец, отбился, выбрался.
— Не люблю, когда так много глаз, — сказал он. — Не знаешь: какие выбрать…
Он торопился сейчас же уйти. Протянул руку за зонтиком. Девица отступила на шаг, прижала зонтик к сердцу и, умоляюще глядя на Андреева индюшечьим глазом, быстро-быстро заговорила:
— Леонид Николаевичу ради Бога… Оставьте мне зонтик… Ради Бога… Я буду его всегда — я буду его…
Андреев засмеялся, хитро поглядел на девицу:
— Ну ладно, Бог с вами. Только смотрите: берегите.
— Леонид Николаевич… Неужели вы думаете — неужели я…
Через два шага, за деревьями, Андреев махнул рукой, захлебнулся от смеха:
— Не в том дело… Главное-то… Ведь зонтик-то не мой, а нашей гувернантки…
Заговорит о чем-нибудь другом, потом опять вспомнит про зонтик — махнет рукой, захлебнется…
У выхода, прощаясь, он очень серьезно попросил:
— Только уж вы, пожалуйста, не говорите ей про зонтик. Зачем ей правду? Не надо…